Из истории литературоведения
истории литературоведения
Владислав Николаенко
Источники и истоки
Словесность начали изучать ещё в античности, и первыми науками о слове стали риторика и поэтика. Это были дисциплины не описывающие, а предписывающие люди верили, что законы искусства вечны и (до определённой степени) постижимы разумом. Отсюда следовало, что литературному мастерству можно обучить (конечно, не всякого что поэтом нужно родиться, знали издавна). А если речь шла о чужой культуре, которая не была естественно усвоена в семье и повседневной жизни, то учиться приходилось неизбежно. Так было в средневековой Европе, где литературный язык (латынь) не был родным ни для кого сочинять латинские стихи учились по книгам. Так же было во Франции эпохи классицизма считалось, что на смену “неправильной” культуре пришла “правильная” – а стало быть, нужно учить правила.
В ещё большей мере так было в России XVIII века. Литературный язык не то что был чужим – его поначалу просто не было. О каждом слове приходилось решать отдельно, употреблять ли его и если да, то в каких случаях. Стихосложение тоже представляло собою проблему сперва нужно было решить, каким оно должно быть, а затем научиться им пользоваться. И такой же проблемой была и литература вообще надо было научиться писать “по-европейски”, усвоить европейскую систему жанров, стилей и тем. В жарких и не всегда учтивых спорах нормы новой словесности были выработаны, и с этого времени не владеющий этими нормами просто “выпадал” из литературы.
Пришедший на смену классицизму романтизм решительно заявил, что единого и неизменного образца в искусстве не существует идеал, как и человек, меняется в зависимости от времени и места. Это переменило всё представление об искусстве вообще и о литературе в частности. В науке же это привело к открытию принципа историзма. Применительно к литературе он гласил “Любое произведение порождается определённой эпохой, несёт на себе её печать и смыслы, рождённые ею, и должно мериться её меркой”. Отныне любое суждение о литературе, не учитывающее этого принципа, автоматически выбывало из числа научных. Поэтому, в частности, собственно научная эпоха в изучении литературы начинается именно с этого времени.
Первые отечественные труды о литературе появляются в начале XIX века. А.И.Галич издаёт «Опыт науки изящного» (1814) – первое русское сочинение по теории литературы. Н.И.Греч пишет «Опыт краткой истории русской литературы» (1822) – тоже впервые. Первая монография о русском писателе («Фонвизин», 1848) принадлежит перу поэта П.А.Вяземского. Наконец, появляется первый крупный учёный-филолог – Александр Христофорович Востоков (1781–1864).
Рядом с властным голосом риторики и поэтики издавна скромно существовала филология – толкование классических текстов, то есть античной классики и Священного Писания. Филология сложилась как наука о древностях, поэтому она мало интересовалась современной литературой её больше привлекали фольклор и древнерусская книжность. Востоков пишет проницательное исследование о народном стихе («Опыт о народном стихосложении», 1812), и сам экспериментирует с этим стихом как поэт. Он много занимается старославянским языком, закладывая основы целой учёной дисциплины – славистики, и готовит образцовое издание одного из первых памятников русской письменности – Остромирова Евангелия.
А новой литературой занималась критика, которой пришлось отчасти взять на себя обязанности науки. Поэтому Н.И.Надеждин стремится сформулировать внутренние законы литературного развития. Поэтому В.Г.Белинский исследует проблему родов и жанров, а в цикле статей о Пушкине излагает краткую историю русской литературы. Учёные всерьёз займутся современной словесностью только во второй половине XIX века.
Мифы и сказки
Приметой романтизма был вкус к экзотике, а экзотикой поначалу казалась любая культура, не совпадавшая с античной классикой (вернее, с тем представлением о ней, которое господствовало в XVII–XVIII веках). И едва ли не самым экзотичным казалось собственное прошлое – фольклор и средневековая литература. К их изучению и обращаются учёные.
Собирание фольклора раньше всего началось в Германии, и первым сводом фольклорных памятников были всем известные сказки братьев Гримм (первый том вышел в 1812 году). Тогда же начинается серьёзное изучение фольклора, у его истоков стоят те же братья Гримм. Они разработали мифологическую школу в литературоведении. В её основе тоже лежит своего рода миф, созданный немецкой романтической философией, – миф о народной душе, вдохновляемой свыше. Эта душа творит прежде всего мифологию, из которой потом рождаются все жанры фольклора – эпос, сказка, лирическая песня и так далее.
Такое представление давало ответ на вопрос, который возникает у каждого, кто знакомится с фольклором разных народов почему сюжеты мифов, сказок и эпосов у них так похожи? “Потому что в основе лежит общая для всех индоевропейских народов мифология, как в основе их языков лежит общий праязык”, – отвечала мифологическая школа. С нею соперничала теория заимствования – как ясно из её названия, она объясняла сходство сюжетов тем, что один народ заимствовал их у другого. В отечественной науке эти две теории часто сливались пусть часть фольклорных сюжетов заимствована, но ведь и у них должны быть мифологические истоки!
Роль братьев Гримм в России взял на себя Александр Николаевич Афанасьев (1826–1871). С его трёхтомным собранием русских сказок знакомы даже те, кто самого трёхтомника никогда не видел почти все русские сказки, которые мы читаем в детстве, взяты из сборника Афанасьева.
Свои научные взгляды Афанасьев изложил в объёмистом труде «Поэтические воззрения славян на природу» (1866–1869). Эта книга – важная веха не только филологической науки, но и всей русской культуры. Представления Блока и Рериха, Есенина и Клюева о народном духе и мифологической символике во многом восходят к шедевру Афанасьева.
В «Поэтических воззрениях…» Афанасьев рассуждал примерно так в основе мифа лежит язык; “миф есть болезнь языка”. В древности слова были более многозначны и метафоричны, чем сейчас. Когда эта метафоричность забывалась, рождался миф; как правило, в его основе лежит описание природных явлений, только вместо, скажем, “зимы” миф говорит о “смерти солнца”. Затем действие мифа переносится с небес на землю рождается эпос. Так, Афанасьев считал, что былина об Илье Муромце и Соловье-разбойнике восходит к древнему описанию грозы. Илья сидит сиднем, пока не напьётся живой воды, – это значит зимой гроз не бывает, пока не растает снег. Илья некогда был богом грома, а Соловей – олицетворением дождевой тучи. Стрелы Ильи – это молнии, золотая казна Соловья-разбойника – закрытые тучей светила… Следы древних мифологических представлений Афанасьев отыскивал и в сказках, и в языке, и в мелочах народного быта.
Другой крупный русский учёный, разделявший воззрения мифологической школы, – Фёдор Иванович Буслаев (1818–1897), один из самых ярких русских филологов. Лингвист, фольклорист, текстолог, специалист по древнерусской литературе и древнерусскому искусству – во всех этих областях он был основоположником. В фольклоре его внимание привлекали главным образом былины, героев которых он возводил к мифологическим персонажам («Исторические очерки русской народной словесности и искусства», 1861). Скажем, Дунай-богатырь, по Буслаеву, изначально был божеством реки Дунай – и так далее.
Основным недостатком мифологической школы (как и теории заимствования) была произвольность выводов один и тот же сюжет можно было одинаково убедительно возвести к самым разным мифам. Пародируя труды подобного рода, один учёный в шутку доказал, что Наполеон был олицетворением растительности, а Кутузов – зимы. Как реакция на этот недостаток возникла историческая школа изучения фольклора. Виднейшим её представителем в России был Леонид Николаевич Майков (1839–1900), брат поэта Аполлона Майкова, вице-президент Академии наук, один из самых влиятельных филологов прошлого века. Его интересовал не только фольклор – он много занимался и литературой начала XIX века. В народной же поэзии он искал не мифологическую, а историческую основу старался понять, какие действительные события вызвали к жизни тот или иной сюжет. Сопоставляя былины с данными летописей, он стремился установить, какие исторические лица кроются за именами богатырей, какие именно нашествия степняков запомнил народ и так далее.
Когда романтическая идеология к концу XIX века изжила себя, казалось, что заслугой мифологической школы будут только издания фольклорных памятников. Но ХХ век не раз обращался к её наследию. В начале столетия в учении мифологической школы увидели нечто близкое себе поэты-символисты. Для них миф был одним из тех следов Вечного, какие они искали повсюду. Труды мифологической школы были для них ключом к мистическому истолкованию совсем, казалось бы, не мистических текстов – например, тех же былин. А в конце века взгляды мифологов оказались близки учёным, прошедшим школу структурализма, – Е.М.Мелетинскому, В.Н.Топорову, Вяч.Вс.Иванову. С воззрениями мифологической школы их роднит и поиск индоевропейских мифологических сюжетов, и убеждение, что миф – исходная точка развития литературы, и интерес к следам древних воззрений в позднейших текстах – вплоть до произведений ХХ века.
Поэт как выразитель и представитель
Другая школа в филологии XIX века, культурно-историческая, — порождение уже послеромантического времени. Она стремилась строить литературоведение по образцу естественных наук, самых влиятельных в эпоху позитивизма (помните Базарова с его лягушками?). Искусство стремились свести к ограниченному числу порождающих его причин.
В России самыми влиятельными представителями культурно-исторической школы были Александр Николаевич Пыпин (1833–1904) и Николай Саввич Тихонравов (1832–1893). Их рассуждения строились примерно так.
Что формирует художника? Очевидно, происхождение (то есть наследственность), среда, в которой он формировался, и момент, на который он откликался. А если он жил давно – как представить его эпоху? Как раз на основе произведений, которые этой эпохой порождены. Их идеология должна отражать своё время. Поэтому литература – важнейший исторический источник. Одна эпоха сменяет другую, многое у неё наследуя, – так Пушкин сменил Державина, чтобы уступить место Некрасову. Задача литературоведа – та же, что у историка понять и сформулировать закономерность этой смены. А для этого необходимо воссоздать сменявшие друг друга эпохи – как на основе их отражения в литературе, так и с помощью других документов.
Такой взгляд на творчество во многом был обусловлен как раз средой и эпохой – временем разночинцев и народников. Прозаики “натуральной школы” и поэты школы Некрасова хотели, чтобы их читали именно так – прежде всего улавливая идеологию (“направление”, как тогда говорили), – хотя и у них лучшие произведения к идеологии не сводились. Если же с такими средствами подходить к Толстому, Достоевскому или Тютчеву, то получатся карикатуры.
Итак, поэт – выразитель своего племени, знамени, времени. Согласимся в этом есть много верного. Но, в конце концов, среда и эпоха едины для многих, а мы все разные. И так же очевидно, что чем писатель крупнее, тем менее он сводится к своей среде и своей эпохе – иначе ему нечего было бы сказать людям иной среды и эпохи. Идеология чаще всего не главное Тютчева любят не только монархисты, а Толстого – не только толстовцы. Кроме того, литература, конечно, может многое рассказать о своём времени – но сперва нужно понять её язык. Парадная ода очень многое расскажет о XVIII веке – но только если её не понимать буквально.
Прямо сформулировать всё это культурно-историческая школа не могла – для неё такие рассуждения звучали бы презренным идеализмом. Но несводимость большой литературы к материальным факторам её представители ощущали. Поэтому они, во-первых, питали слабость к третьестепенным писателям такие легче укладывались в схему. Ничего зазорного в этом нет внимание к фигурам второго и третьего ряда – благородная традиция филологии. Ведь их книги – это почва, на которой вырастают шедевры, тот фон, на котором они выделяются. Гений ломает установившиеся нормы – но чтобы оценить его смелость, нужно знать произведения, где эти нормы соблюдаются.
Во-вторых, культурно-историческая школа предпочитала самим произведениям литературы идеологические выжимки из них. Это было куда хуже, потому что опаснее. Ведь в художественном произведении, как правило, подлинное содержание запрятано вглубь. Для того чтобы к нему прийти, нужно пристально вглядеться в каждую мелочь. Иначе легко выдернуть цитату, объявить, что это и есть главная мысль всего произведения, и затем обходиться с этой мыслью как с авторской идеей (часто так и делалось).
Доводы культурно-исторической школы имели важные достоинства очевидность и понятность. Ведь и в самом деле несомненно, что Пушкин – дворянин, сформированный александровской эпохой, что это сказалось в его творчестве и что мы многое узнаём об этой эпохе из его произведений (другое дело, что он этим не исчерпывается). Пыпин и Тихонравов рассматривали литературных героев наравне с историческими персонажами – как это часто делает читатель, которому приятно думать о литературных героях как о живых людях. Поэтому наследие культурно-исторической школы оказалось очень живучим в школьном преподавании оно дожило почти до наших дней.
То ценное, что было в учении культурно-исторической школы, соединил с наследием мифологов Александр Николаевич Веселовский – создатель исторической поэтики. Он предложил теорию происхождения литературы, которая, с некоторыми поправками и уточнениями, принята и до сих пор. Веселовский увидел родимое лоно искусства в первобытном обряде. Согласно его теории, все искусства (не только словесное) развились из древнего ритуального действа, которое соединяло в себе пляску и пение, а в пении, в свою очередь, объединялись слово и музыка. Участники ритуала надевали маски, раскрашивали кожу сложными узорами, то есть в обряд входили и элементы изобразительного искусства. Создание статуэток или наскальных росписей тоже, возможно, было частью этого действа. В ту эпоху отдельные искусства ещё не существовали — им только предстояло выделиться из этого первоначального единства. Непосредственно из обрядового действа развилось действо театральное и древнегреческая, и индийская, и дальневосточная драма была своего рода богослужением. А отделившиеся от ритуала хоровые песнопения положили начало лирической поэзии. Первобытный ритуал был тесно связан с мифом, из которого впоследствии развились эпос и сказка. А затем начинается развитие этих жанров они меняются, обмениваются элементами, и так появляются новелла, роман и другие современные жанры.
Некоторые положения культурно-исторической школы легли в основу социологического метода в литературоведении. В России его плодотворно развивал П.Н.Сакулин. Социологический метод исходит из того, что в разных общественных слоях читают разные книги и то, что для одной части публики представляется эпохальной вехой, для другой просто не существует. Кроме “высокой” культуры Пушкина и Достоевского, в русской литературе есть и иные пласты массовая беллетристика, лубочная книжность и так далее. С течением времени те или иные произведения могут переходить из одного культурного слоя в другой. Так, романы Вальтера Скотта постепенно из высокой литературы перешли в круг авантюрной беллетристики, а былины, наоборот, из низовой словесности стали общепризнанным национальным достоянием. Такие процессы и изучает социология литературы.
Душа и слово
Александр Афанасьевич Потебня (1835–1891) подходил к словесности не как филолог, а как философ, и мыслил он не столько о литературе, сколько о Слове. Он пытался понять, как оно рождается в душе поэта, а до этого – в душе народа. Вот как он это представлял.
Слово состоит из трёх элементов во-первых, звучания; во-вторых, мысли, которую оно рождает в нашем сознании, и, в-третьих, той вещи, о которой мы мыслим. Эти три элемента Потебня называл соответственно “внешней формой”, “внутренней формой” и “значением”. Например, мы слышим звуки “п-а-р-а-в-оR-с” (это внешняя форма слова), они рождают у нас представление о машине, которая везёт с помощью пара (это внутренняя форма), и только затем мы соотносим это представление со знакомым предметом. Средостением между звуком и смыслом оказывается образ. А образ – это суть искусства, “поэзия есть мышление образами”. Значит, язык сродни искусству и слово может переживаться подобно художественному произведению – до тех пор, пока жива его внутренняя форма. Так, Фет писал, что русское “город” и немецкое “Stadt” таят совсем разные поэтические возможности, потому что “город” связан с понятием ограды, а “Stadt” – с глаголом стоять.
Произведение искусства подобно слову, оно состоит из тех же трёх элементов. В нём есть внешняя форма — воплощение (в слове, краске, мраморе…); внутренняя форма – образ, то, что мы представляем, читая книгу, или видим, рассматривая картину или статую, и значение – то, что обычно называется содержанием. Так, мраморная статуя (внешняя форма), изображающая юношу с лирой в руках (внутренняя форма), символизирует искусство (значение). Слово не выражает, а формирует и направляет мысль – так и литература заставляет нас пережить её содержание, хотя прямо его не называет. И рождается она так же, как народ создавал слова, как их всё время создают дети. Когда-то человек увидел зверя, который ел мёд – и назвал его “медв-едь”. Ребёнок увидел круглый абажур – и назвал его “арбузик”. Художник ощутил ревность – и написал «Отелло». А читателю образ даёт направление мысли, но не ставит ей предела. Один и тот же образ способен порождать бесчисленный ряд одинаково правильных толкований.
Многое в природе искусства учение Потебни ухватывало точно. Но оно таило и опасность размыкалась связь автора с читателем. Получалось, что автор, ради ему одному интересных причин, создаёт пустую оболочку, в которую каждый вкладывает, что хочет (или что может). Один говорит в пустоту, а другой слышит только эхо собственного голоса.
Учеников Потебни философия не привлекала, а дурная бесконечность равноправных интерпретаций одного и того же образа пугала. Чтобы положить предел этой бесконечности, они перенесли интерес с образа на его автора. Философию Слова они превратили в психологию творчества.
Самым влиятельным представителем психологического метода в русском литературоведении был Дмитрий Николаевич Овсянико-Куликовский (1853–1920). Действительно, соглашался он с положениями культурно-исторической школы, в складывании личности участвуют и семья, и профессия, и класс общества, и эпоха. Но, помимо всех этих влияний, есть и то, на что влияют исконный склад личности, её ядро. А художественное творчество и совершается где-то в глубинах человеческой личности – рядом с этим ядром.
Коли так, то для понимания писателя важно понять склад его личности. Так, например, Овсянико-Куликовский делил художников на объективных (к ним он относил, скажем, Тургенева) и субъективных (один из них – Лев Толстой). Первые изображают героев, которые чужды им по натуре, вторые – близких себе по духу. А можно разделить писателей на эгоцентриков и не-эгоцентриков вторые наблюдают действительность и спокойно подводят итоги своим наблюдениям (как Пушкин или Чехов), первые ставят над нею опыты (как Гоголь или Достоевский).
Важной заслугой психологического метода был интерес к биографии писателей. Вообще говоря, связь между жизнью писателя и его творчеством молчаливо признавалась всегда, и биографии писателей создавались задолго до появления психологического метода. Но только он всерьёз поставил перед наукой вопрос “А как именно связаны жизнь и творчество?” – и этот вопрос не перестаёт занимать учёных и поныне.
Недостаток психологического подхода к литературе в том, что художественные особенности выводятся из врождённых, биологически обусловленных качеств личности. Ведь если поэтика Гоголя объясняется тем, что он был по натуре мрачным и неуравновешенным, то написанное им должно волновать его семью, быть может – врача или духовника, но при чём здесь читатель? Ведь его-то Гоголь может занимать как собеседник, а не как интересный случай психической неустойчивости.
Каковы авторы – таковы и герои. Под влиянием культурно-исторической школы Овсянико-Куликовский был склонен рассматривать литературных персонажей наравне с реальными личностями. Весь первый том его «Истории русской интеллигенции» посвящён “лишним людям” в русской литературе Чацкому, Онегину, Печорину, Рудину, Лаврецкому, Тентетникову и Обломову. Для Овсянико-Куликовского это не столько литературные герои, сколько исторически обусловленные психологические типы.
И культурно-историческая, и психологическая школы к началу ХХ века устарели. Обе они были порождены эпохой, когда торжествовал материализм, а в культуре господствовало демократическое направление. У этой эпохи они восприняли утилитарный подход к литературе. В ней искали правильных мыслей, благородных чувств, полезных сведений – только не эстетических переживаний. Поэтому следующая эпоха, эпоха модернизма, восприняла обе эти школы враждебно, и только в советском литературоведении на некоторое время снова ожили их воззрения.
Поиски вечного и пути в будущее
В эпоху символизма (1900–1910) литературоведение пришло в упадок. Роль учёных пришлось взять на себя поэтам и критикам. Возникла блестящая школа религиозно-философской критики (В.В.Розанов, Д.С.Мережковский, Вяч. Иванов, М.О.Гершензон и другие). Главной её заслугой нужно признать перемену взгляда на классику XIX века. Теперь в ней искали не отражения вещей временных (социальных лозунгов или познавательных описаний), а проблесков вечности – мыслей о Боге и дьяволе, любви и смерти. Заново были открыты полузабытые имена Тютчева, Баратынского и Языкова. А Гоголь оказался не сатириком и зачинателем критического реализма, но религиозным мыслителем и предшественником модернизма.
Религиозно-философская критика обладала всеми родовыми качествами критики очень чуткая к тому, что близко её авторам, она была иногда поразительно глуха ко всему остальному. При всём своём стилистическом блеске и тонкой интуиции она часто страдала произвольностью и бездоказательностью выводов, натяжками и схематизмом.
Важнейшим событием в филологии стало создание научной теории стиха. Честь первооткрывателя принадлежит не учёному, а поэту – Андрею Белому. В своей книге «Символизм» (1905) он сформулировал разницу между метром и ритмом и описал, как менялся в разные эпохи ритм одного и того же четырёхстопного ямба. Из этих штудий Белого вышло всё современное стиховедение.
К середине десятых годов символистов потеснили футуристы. Теоретическую поддержку футуризма взяли на себя не критики и философы, а филологи, и это дало, быть может, самую блестящую страницу в истории русского литературоведения – ОПОЯЗ.
Это сокращение ознаяает «Общество изучения поэтического языка». Ядром его были трое литературоведов Виктор Борисович Шкловский, Борис Михайлович Эйхенбаум и Юрий Николаевич Тынянов. Они решительно отказались считать литературоведение придатком к социальной истории или истории идей. Если литературоведение есть наука о художественных текстах, то оно должно заняться именно тем, что делает эти тексты художественными, полагали они. То, что обычно называлось “содержанием”, то есть мысли и картины, ОПОЯЗ вызывающе объявил “материалом” если мысль можно высказать помимо художественной формы, значит, сама по себе она к искусству отношения не имеет. В искусство она превращается при помощи приёма (одно из главных понятий опоязовской теории), который деформирует материал. Цель приёма – остранение (от слова “странный” и от слова “со стороны”) писатель стремится к тому, чтобы читатель увидел мир как бы впервые. С течением времени приём становится привычным – автоматизируется – и сменяется новым так развивается искусство.
ОПОЯЗ стремился к строгой научности. Поэтому он сосредоточил свои усилия на изучении формы. “Спорить о религиозных убеждениях Достоевского можно бесконечно, – полагали опоязовцы, – а строение его романов можно описать доказательно”. Это стремление к строгости, трезвости и доказательности привлекло внимание многих учёных. Сотрудничая и полемизируя с ОПОЯЗом, они выработали формальный метод в литературоведении.
По количеству ярких имён с формализмом не может сравниться, пожалуй, ни одна филологическая школа. Кроме членов ОПОЯЗа, к нему примыкали В.В.Виноградов, Г.О.Винокур, В.М.Жирмунский, В.Я.Пропп, Б.В.Томашевский, Н.С.Трубецкой, Р.О.Якобсон и Б.И.Ярхо. Каждый из этих учёных – гордость филологической науки.
Опоязовцы подходили к литературному процессу не как наблюдатели, а как участники, поддерживая и разъясняя новаторство Маяковского, Хлебникова и Пастернака. Участие в литературных схватках помогло им увидеть по-новому и классическую литературу не как мирную преемственность от Державина к Пушкину, от Пушкина к Некрасову и далее – а как яростную борьбу, где новое восстаёт против старого, а затем устаревает и свергается новейшим. Таково было мироощущение революционной эпохи, обнаружившей непрочность всего привычного и установившегося. Когда же революция стала застывать в жёсткие формы тоталитарного режима, идеи ОПОЯЗа стали подозрительными, а его демонстративное пренебрежение идеологическими элементами искусства – крамольным. В искусстве восторжествовали идейность и партийность, формализм был предан проклятию. Начиналась сталинская эпоха.
Заморозки и оттепель
В 1930–1950-х годах развитие науки скрылось, как река подо льдом. Теоретическая мысль была скована победившая идеология объявила все главные вопросы решёнными раз и навсегда. Лучшие силы литературоведения уходят в более безопасные области, прежде всего в издание и комментирование классиков. В 1931 году была основана «Библиотека поэта» — серия, в которой вышло немало образцовых изданий русских поэтов XVII–XX веков. В этом же году начинают выходить сборники «Литературного наследства», главная задача которых – публикация ранее не изданных материалов (писем, дневников, неопубликованных произведений, документов о жизни писателей, портретов и так далее). В 1948 году начата ещё одна серия – «Литературные памятники». Многие тома этих серий – образцы филологической культуры. Публикуемые тексты тщательно выверены, избавлены от цензурных и редакторских искажений, прослежена история работы автора над текстом. Издания сопровождаются обстоятельным комментарием и статьями, многие из которых – полноценные научные исследования о публикуемом авторе или произведении. В эту же эпоху появляются академические издания классиков Пушкина, Гоголя, Льва Толстого. Конечно, вся эта работа велась в области разрешённого – но тем тщательнее трудились там, где это было возможно.
Когда Сталин умер и началась “оттепель”, оказалось, что филология находится в наилучшем положении из всех гуманитарных наук. Идеологический надзор был, конечно, и здесь, но несравненно более слабый, чем в исторической науке или в философии. Конечно, и здесь было выгоднее писать о партийности многонациональной советской литературы – но ведь можно было и не писать!
Поэтому литературоведение переживает бурный расцвет, связанный прежде всего с московско-тартуской школой. Главными понятиями этой школы были структурализм и семиотика. Семиотика (от греч. — “знак”) — это значит искусство есть система знаков, подобная языку (поэтому возможны выражения вроде “язык пушкинской культуры”). И изучаться оно должно так же, как изучают языки нужно понять его словарь и грамматику. Образы, жанры, стихотворные размеры не существуют сами по себе – они взаимосвязаны, как в языке взаимосвязаны между собою фонемы, или падежи, или глагольные формы каждое явление существует лишь в отношении к другим. Систему этих связей можно описать – это и будет структурализм, структурный подход.
Читатель подходит к произведению с некоторыми готовыми ожиданиями на такой-то слог ямба должно падать ударение, такой-то герой в такой-то обстановке должен действовать так-то (в ответ на оскорбление герой с фамилией “Двинский” пошлёт картель, герой по имени “Малыш Сонора” выхватит свой верный кольт и выстрелит, а титулярный советник Крысов запьёт горькую)… Автор может играть на этих ожиданиях, отчасти подтверждая, а отчасти нарушая их.
У истоков московско-тартуской школы стоял Юрий Михайлович Лотман. Ему удалось создать в Тарту очаг свободной научной мысли, который привлёк учёных самых разных специальностей. Михаил Леонович Гаспаров занимается главным образом стиховедением и античной литературой. Вячеслав Всеволодович Иванов и Татьяна Владимировна Цивьян – в основном лингвистикой. Елеазар Моисеевич Мелетинский – мифологией. Зара Григорьевна Минц – Блоком. Борис Андреевич Успенский – искусствоведением и историей языка. А у Владимира Николаевича Топорова и Юрия Иосифовича Левина основную специальность вообще трудно определить – настолько многообразны предметы, о которых они пишут.
Но всех их роднило общее стремление к точности и доказательности. Образцом науки для них были математика и логика – поэтому в их работах так часты вычисления, таблицы, диаграммы и условные обозначения. За этим стояло неприятие повсеместной идеологизированной болтовни, которая выдавалась за науку. Поэтому тартусцы старались писать так, чтобы каждое утверждение было доказуемо их противники возмущались, но спорить не могли.
Литературоведение 1960–1980-х годов московско-тартуской школой не исчерпывалось. В те же годы филология испытывает мощное влияние идей Алексея Фёдоровича Лосева и Михаила Михайловича Бахтина. Оба были не филологами, а философами, оба начинали в первые годы после революции. У Лосева за плечами был Беломорканал, у Бахтина – ссылка. Заниматься философией в открытую они не могли, поэтому прятали её в филологические тексты. Их воздействие испытали Дмитрий Сергеевич Лихачёв, крупнейший специалист по древнерусской литературе, и Сергей Сергеевич Аверинцев (его главная специальность – византинистика). Они с другой стороны (опираясь, в частности, на опыт религиозно-философской критики начала века) подошли к тому же, к чему тартуская школа пришла от семиотики, – к описанию культуры как целого, разные грани которого подвластны одним и тем же закономерностям. В этом же направлении работали историки А.Я.Гуревич и Г.С.Кнабе, специалист по древнескандинавской литературе М.И.Стеблин-Каменский и другие учёные.
Падение советского режима, как ни странно, совпало с кризисом филологии. Ведущим направлением в науке стал постструктурализм, и его роль скорее отрицательная. Литературоведение 1960–1980-х годов двигалось от не-науки к науке. А для постструктурализма наука – лишь одна из форм умственной игры. Балансируя на грани между наукой, критикой, философией и литературой, он ценит яркость стиля и неожиданность мысли больше, чем фундаментальность и доказательность. Постструктуралисты рассуждают примерно так.
Истины не существует. То, что человеку кажется истиной, – всего лишь его мнение, и обычно – мнение корыстное. Оно обусловлено его полом, возрастом, социальной, национальной и расовой принадлежностью. Мир же устроен так, что никакое суждение о нём вообще невозможно любое суждение будет не мыслью о мире, а мыслью о других мыслях. Поэтому всё, что писатель говорит о мире, Боге, любви, смерти, добре и зле, – лишь предлог для игры (даже если сам он думает иначе). И то же касается и литературоведа если он пытается понять мысль автора, то на самом деле высказывает лишь свои собственные воззрения, опять же обусловленные социально и психологически.
Литература – это игра в литературу, и ничем иным быть не может. Литературовед может подхватить эту игру – или отказаться в неё играть. В первом случае он указывает на повторяющиеся и схожие элементы в сколь угодно удалённых друг от друга произведениях, прихотливо ветвя ассоциации и растворяя конкретное высказывание в бесчисленных перекличках текстов. Этим он внушает “Все слова уже сказаны – и поэтому сказать что-либо нельзя. Можно лишь процитировать другого, который, в свою очередь, цитирует много раз повторённую фразу”.
Другой путь – деконструкция, разоблачение текста. Опираясь на Маркса и Фрейда, литературовед говорит “Этот автор пишет так, потому что он представитель буржуазии, белый мужчина, русский”. Так отбрасываются одна за другой все идеи, содержащиеся в тексте, как орудия манипуляции и угнетения. Что же остаётся от литературы? “Письмо” – то есть всё та же игра в литературу и с литературой.
С этим же подходом связан и интерес современной науки к функционированию литературы в обществе – к тому, чем обусловлен успех такого-то автора или направления, как складываются литературные репутации, и к социологии литературы вообще. Но в этой области возможна подлинно научная работа, опирающаяся на факты, а не на априорные предпосылки.
Сейчас, как в сталинскую эпоху, плодотворная работа большей частью ушла вглубь – в подготовку изданий и публикаций, в комментарии, в составление биографий. Работы филологам прибавилось – приходится осваивать целые культурные пласты, запрещённые и забытые при большевиках. А на теоретическом фронте пока затишье. Литературоведение замерло в ожидании новых идей.
Список литературы
Для подготовки данной работы были использованы материалы с сайта http //www.repetitor.ru/